Неточные совпадения
Теперь, когда он держал в руках его письмо, он невольно представлял себе тот вызов, который, вероятно, нынче же или завтра он найдет у себя, и самую дуэль, во время которой он с тем самым
холодным и гордым выражением, которое и теперь было на его лице, выстрелив в воздух, будет
стоять под выстрелом оскорбленного мужа.
Пока священник читал отходную, умирающий не показывал никаких признаков жизни; глаза были закрыты. Левин, Кити и Марья Николаевна
стояли у постели. Молитва еще не была дочтена священником, как умирающий потянулся, вздохнул и открыл глаза. Священник, окончив молитву, приложил к
холодному лбу крест, потом медленно завернул его в епитрахиль и,
постояв еще молча минуты две, дотронулся до похолодевшей и бескровной огромной руки.
«Уехал! Кончено!» сказала себе Анна,
стоя у окна; и в ответ на этот вопрос впечатления мрака при потухшей свече и страшного сна, сливаясь в одно,
холодным ужасом наполнили ее сердце.
Татьяна долго в келье модной
Как очарована
стоит.
Но поздно. Ветер встал
холодный.
Темно в долине. Роща спит
Над отуманенной рекою;
Луна сокрылась за горою,
И пилигримке молодой
Пора, давно пора домой.
И Таня, скрыв свое волненье,
Не без того, чтоб не вздохнуть,
Пускается в обратный путь.
Но прежде просит позволенья
Пустынный замок навещать,
Чтоб книжки здесь одной читать.
Налево от дивана
стоял старый английский рояль; перед роялем сидела черномазенькая моя сестрица Любочка и розовенькими, только что вымытыми
холодной водой пальчиками с заметным напряжением разыгрывала этюды Clementi.
— Эй, барин, ходи веселей! — крикнули за его спиной. Не оглядываясь, Самгин почти побежал. На разъезде было очень шумно, однако казалось, что железный шум торопится исчезнуть в
холодной, всепоглощающей тишине. В коридоре вагона
стояли обер-кондуктор и жандарм, дверь в купе заткнул собою поручик Трифонов.
— А она — умная! Она смеется, — сказал Самгин и остатком неомраченного сознания понял, что он, скандально пьянея, говорит глупости. Откинувшись на спинку стула, он закрыл глаза, сжал зубы и минуту, две слушал грохот барабана, гул контрабаса, веселые вопли скрипок. А когда он поднял веки — Брагина уже не было, пред ним
стоял официант, предлагая
холодную содовую воду, спрашивая дружеским тоном...
Он славился как человек очень деловой, любил кутнуть в «Стрельне», у «Яра», ежегодно ездил в Париж, с женою давно развелся, жил одиноко в большой,
холодной квартире, где даже в ясные дни
стоял пыльный сумрак, неистребимый запах сигар и сухого тления.
Клим почувствовал, что у него темнеет в глазах, подгибаются ноги. Затем он очутился в углу маленькой комнаты, — перед ним
стоял Гогин, держа в одной руке стакан, а другой прикладывая к лицу его очень
холодное и мокрое полотенце...
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен
стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых.
Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова,
стоя на стуле, весело командовала...
Самгин вздрогнул, ему показалось, что рядом с ним
стоит кто-то. Но это был он сам, отраженный в
холодной плоскости зеркала. На него сосредоточенно смотрели расплывшиеся, благодаря стеклам очков, глаза мыслителя. Он прищурил их, глаза стали нормальнее. Сняв очки и протирая их, он снова подумал о людях, которые обещают создать «мир на земле и в человецех благоволение», затем, кстати, вспомнил, что кто-то — Ницше? — назвал человечество «многоглавой гидрой пошлости», сел к столу и начал записывать свои мысли.
«Да, вот и меня так же», — неотвязно вертелась одна и та же мысль, в одних и тех же словах,
холодных, как сухой и звонкий морозный воздух кладбища. Потом Ногайцев долго и охотно бросал в могилу мерзлые комья земли, а Орехова бросила один, — но большой. Дронов
стоял, сунув шапку под мышку, руки в карманы пальто, и красными глазами смотрел под ноги себе.
Самгин
постоял у двери на площадку, послушал речь на тему о разрушении фабрикой патриархального быта деревни, затем зловещее чье-то напоминание о тройке Гоголя и вышел на площадку в
холодный скрип и скрежет поезда. Далеко над снежным пустырем разгоралась неприятно оранжевая заря, и поезд заворачивал к ней. Вагонные речи утомили его, засорили настроение, испортили что-то. У него сложилось такое впечатление, как будто поезд возвращает его далеко в прошлое, к спорам отца, Варавки и суровой Марьи Романовны.
Она примирительно смотрела на весь мир. Она
стояла на своем пьедестале, но не белой, мраморной статуей, а живою, неотразимо пленительной женщиной, как то поэтическое видение, которое снилось ему однажды, когда он, под обаянием красоты Софьи, шел к себе домой и видел женщину-статую, сначала
холодную, непробужденную, потом видел ее преображение из статуи в живое существо, около которого заиграла и заструилась жизнь, зазеленели деревья, заблистали цветы, разлилась теплота…
Когда он открывал глаза утром, перед ним
стоял уже призрак страсти, в виде непреклонной, злой и
холодной к нему Веры, отвечающей смехом на его требование открыть ему имя, имя — одно, что могло нанести решительный удар его горячке, сделать спасительный перелом в болезни и дать ей легкий исход.
Райский смотрел, как
стоял директор, как говорил, какие злые и
холодные у него были глаза, разбирал, отчего ему стало холодно, когда директор тронул его за ухо, представил себе, как поведут его сечь, как у Севастьянова от испуга вдруг побелеет нос, и он весь будто похудеет немного, как Боровиков задрожит, запрыгает и захихикает от волнения, как добрый Масляников, с плачущим лицом, бросится обнимать его и прощаться с ним, точно с осужденным на казнь.
Что за плавание в этих печальных местах! что за климат! Лета почти нет: утром ни холодно, ни тепло, а вечером положительно холодно. Туманы скрывают от глаз чуть не собственный нос. Вчера палили из пушек, били в барабан, чтоб навести наши шлюпки с офицерами на место, где
стоит фрегат. Ветра большею частию свежие,
холодные, тишины почти не бывает, а половина июля!
В следующую минуту Хионию Алексеевну выкинуло из приваловского кабинета, точно ветром, и она опомнилась только на улице, где
стояло мглистое,
холодное сентябрьское утро, дул пронизывающий насквозь ветер и везде по колено
стояла вязкая глубокая грязь.
— Войдите, войдите ко мне сюда, — настойчиво и повелительно закричала она, — теперь уж без глупостей! О Господи, что ж вы
стояли и молчали такое время? Он мог истечь кровью, мама! Где это вы, как это вы? Прежде всего воды, воды! Надо рану промыть, просто опустить в
холодную воду, чтобы боль перестала, и держать, все держать… Скорей, скорей воды, мама, в полоскательную чашку. Да скорее же, — нервно закончила она. Она была в совершенном испуге; рана Алеши страшно поразила ее.
Чуть брезжилось; звезды погасли одна за другой; побледневший месяц медленно двигался навстречу легким воздушным облачкам. На другой стороне неба занималась заря. Утро было
холодное. В термометре ртуть опустилась до — 39°С. Кругом царила торжественная тишина; ни единая былинка не шевелилась. Темный лес
стоял стеной и, казалось, прислушивался, как трещат от мороза деревья. Словно щелканье бича, звуки эти звонко разносились в застывшем утреннем воздухе.
Кругом все белело от инея. Вода в лужах замерзла. Под тонким слоем льда
стояли воздушные пузыри. Засохшая желто-бурая трава искрилась такими яркими блестками, что больно было на нее смотреть. Сучья деревьев, камни и утоптанная земля на тропе покрылись
холодным матовым налетом.
А осенний, ясный, немножко
холодный, утром морозный день, когда береза, словно сказочное дерево, вся золотая, красиво рисуется на бледно-голубом небе, когда низкое солнце уж не греет, но блестит ярче летнего, небольшая осиновая роща вся сверкает насквозь, словно ей весело и легко
стоять голой, изморозь еще белеет на дне долин, а свежий ветер тихонько шевелит и гонит упавшие покоробленные листья, — когда по реке радостно мчатся синие волны, мерно вздымая рассеянных гусей и уток; вдали мельница стучит, полузакрытая вербами, и, пестрея в светлом воздухе, голуби быстро кружатся над ней…
Погода нам благоприятствовала. Был один из тех теплых осенних дней, которые так часто бывают в ЮжноУссурийском крае в октябре. Небо было совершенно безоблачное, ясное; легкий ветерок тянул с запада. Такая погода часто обманчива, и нередко после нее начинают дуть
холодные северо-западные ветры, и чем дольше
стоит такая тишь, тем резче будет перемена.
Раз в
холодное зимнее утро приезжаю я в правление, в передней
стоит женщина лет тридцати, крестьянка; увидавши меня в мундире, она бросилась передо мной на колени и, обливаясь слезами, просила меня заступиться.
Может, Бенкендорф и не сделал всего зла, которое мог сделать, будучи начальником этой страшной полиции, стоящей вне закона и над законом, имевшей право мешаться во все, — я готов этому верить, особенно вспоминая пресное выражение его лица, — но и добра он не сделал, на это у него недоставало энергии, воли, сердца. Робость сказать слово в защиту гонимых
стоит всякого преступления на службе такому
холодному, беспощадному человеку, как Николай.
— Даже и летом, — подтверждает отец, — ежели долгое время ненастье
стоит, тоже становится
холоднее. Иногда и в июле зарядит дождь, так хоть ваточный сюртук надевай.
Когда меня разбудили, лошади уже были запряжены, и мы тотчас же выехали. Солнце еще не взошло, но в деревне царствовало суетливое движение, в котором преимущественно принимало участие женское население. Свежий, почти
холодный воздух, насыщенный гарью и дымом от топящихся печей, насквозь прохватывал меня со сна. На деревенской улице
стоял столб пыли от прогонявшегося стада.
На другой день, ранним утром, началась казнь. На дворе
стояла уже глубокая осень, и Улиту, почти окостеневшую от ночи, проведенной в «
холодной», поставили перед крыльцом, на одном из приступков которого сидел барин, на этот раз еще трезвый, и курил трубку. В виду крыльца, на мокрой траве, была разостлана рогожа.
Вообще вся его жизнь представляла собой как бы непрерывное и притом бессвязное сновидение. Даже когда он настоящим манером спал, то видел сны, соответствующие его должности. Либо печку топит, либо за стулом у старого барина во время обеда
стоит с тарелкой под мышкой, либо комнату метет. По временам случалось, что вдруг среди ночи он вскочит, схватит спросонок кочергу и начнет в
холодной печке мешать.
В столовой, на круглом столе, кипит самовар; на подносе лежит целая груда домашнего печенья; сбоку
стоит нарезанный ломтями
холодный ростбиф. Александра Гавриловна разливает чай.
В этой комнате
стояла широкая бадья с
холодной водой, и отец, предварительно проделав всю процедуру над собой, заставил нас по очереди входить в бадью и, черпая жестяной кружкой ледяную воду, стал поливать нас с головы до ног.
Целых три дня продолжались эти галлюцинации, и доктор освобождался от них, только уходя из дому. Но роковая мысль и тут не оставляла его. Сидя в редакции «Запольского курьера», доктор чувствовал, что он
стоит сейчас за дверью и что маленькие частицы его постепенно насыщают воздух. Конечно, другие этого не замечали, потому что были лишены внутреннего зрения и потому что не были Бубновыми.
Холодный ужас охватывал доктора, он весь трясся, бледнел и делался страшным.
В комнате было очень светло, в переднем углу, на столе, горели серебряные канделябры по пяти свеч, между ними
стояла любимая икона деда «Не рыдай мене, мати», сверкал и таял в огнях жемчуг ризы, лучисто горели малиновые альмандины на золоте венцов. В темных стеклах окон с улицы молча прижались блинами мутные круглые рожи, прилипли расплющенные носы, всё вокруг куда-то плыло, а зеленая старуха щупала
холодными пальцами за ухом у меня, говоря...
Дядя Яков,
стоя на морозе в одной рубахе, тихонько посмеивался, моргая в синее
холодное небо.
Потом, как-то не памятно, я очутился в Сормове, в доме, где всё было новое, стены без обоев, с пенькой в пазах между бревнами и со множеством тараканов в пеньке. Мать и вотчим жили в двух комнатах на улицу окнами, а я с бабушкой — в кухне, с одним окном на крышу. Из-за крыш черными кукишами торчали в небо трубы завода и густо, кудряво дымили, зимний ветер раздувал дым по всему селу, всегда у нас, в
холодных комнатах,
стоял жирный запах гари. Рано утром волком выл гудок...
Утром было холодно и в постели, и в комнате, и на дворе. Когда я вышел наружу, шел
холодный дождь и сильный ветер гнул деревья, море ревело, а дождевые капли при особенно жестоких порывах ветра били в лицо и стучали по крышам, как мелкая дробь. «Владивосток» и «Байкал», в самом деле, не совладали со штормом, вернулись и теперь
стояли на рейде, и их покрывала мгла. Я прогулялся по улицам, по берегу около пристани; трава была мокрая, с деревьев текло.
Осень
стояла долгая, сначала очень ясная и
холодная, а потом теплая и мокрая; все вальдшнепы, без исключения, свалились в мелкие кусты, растущие по сырым и потным местам, держались там до 8 ноября и разжирели до невероятности!
Евгений Павлович
стоял на ступеньках лестницы как пораженный громом. Лизавета Прокофьевна тоже стала на месте, но не в ужасе и оцепенении, как Евгений Павлович: она посмотрела на дерзкую так же гордо и с таким же
холодным презрением, как пять минут назад на «людишек», и тотчас же перевела свой пристальный взгляд на Евгения Павловича.
Прошло два года. На дворе
стояла сырая, ненастная осень; серые петербургские дни сменялись темными
холодными ночами: столица была неопрятна, и вид ее не способен был пленять ничьего воображения. Но как ни безотрадны были в это время картины людных мест города, они не могли дать и самого слабого понятия о впечатлениях, производимых на свежего человека видами пустырей и бесконечных заборов, огораживающих болотистые улицы одного из печальнейших углов Петербургской стороны.
Трепещущая Лиза, ни жива ни мертва,
стояла, прислонясь к
холодному окну.
Платье его было все мокро; он
стоял в
холодной воде по самый живот, и ноги его крепко увязли в илистой грязи, покрывающей дно Рыбницы.
Мать хотела взять и меня, но я был нездоров, да и погода
стояла сырая и
холодная; я чувствовал небольшой жар и головную боль.
Погода
стояла мокрая или
холодная, останавливаться в поле было невозможно, а потому кормежки и ночевки в чувашских, мордовских и татарских деревнях очень нам наскучили; у татар еще было лучше, потому что у них избы были белые, то есть с трубами, а в курных избах чуваш и мордвы кормежки были нестерпимы: мы так рано выезжали с ночевок, что останавливались кормить лошадей именно в то время, когда еще топились печи; надо было лежать на лавках, чтоб не задохнуться от дыму, несмотря на растворенную дверь.
Одни говорили, что беды никакой не будет, что только выкупаются, что
холодная вода выгонит хмель, что везде мелко, что только около кухни в стари́це будет по горло, но что они мастера плавать; а другие утверждали, что,
стоя на берегу, хорошо растабарывать, что глубоких мест много, а в стари́це и с руками уйдешь; что одежа на них намокла, что этак и трезвый не выплывет, а пьяные пойдут как ключ ко дну.
Петенька воротился домой довольно поздно. Старый генерал ходил в это время по зале, заложив руки за спину. На столе
стоял недопитый стакан
холодного чая.
День
стоял серый, не
холодный, но с легким морозцем, один из тех дней, когда Невский, около трех часов, гудит народом.
Луша молчала; ей тоже хотелось протянуть руку Раисе Павловне, но от этого движения ее удерживала какая-то непреодолимая сила, точно ей приходилось коснуться
холодной гадины. А Раиса Павловна все
стояла посредине комнаты и ждала ответа. Потом вдруг, точно ужаленная, выбежала в переднюю, чтобы скрыть хлынувшие из глаз слезы. Луша быстро поднялась с дивана и сделала несколько шагов, чтобы вернуть Раису Павловну и хоть пожать ей руку на прощанье, но ее опять удержала прежняя сила.
Мать видела необъятно много, в груди ее неподвижно
стоял громкий крик, готовый с каждым вздохом вырваться на волю, он душил ее, но она сдерживала его, хватаясь руками за грудь. Ее толкали, она качалась на ногах и шла вперед без мысли, почти без сознания. Она чувствовала, что людей сзади нее становится все меньше,
холодный вал шел им навстречу и разносил их.
— Все переменилось, — люди стали горячее, погода
холоднее. Бывало, в это время тепло
стоит, небо ясное, солнышко…
И вдруг — мне молнийно, до головы, бесстыдно ясно: он — он тоже их… И весь я, все мои муки, все то, что я, изнемогая, из последних сил принес сюда как подвиг — все это только смешно, как древний анекдот об Аврааме и Исааке. Авраам — весь в
холодном поту — уже замахнулся ножом над своим сыном — над собою — вдруг сверху голос: «Не
стоит! Я пошутил…»